Анатолий Кардаш (АБ МИШЕ)
МАРРАН (100 лет В. Гроссману)






В марте 1943 года, задолго до конца войны центральная советская газета «Правда» в сообщении о массовых казнях в Ростове назвала убитых евреев «мирными советскими гражданами». Это прижилось. В десятках документов об уничтожении евреев, опубликованных до февраля 1945 года, почти всегда их именовали «мирными советскими жителями». (По анекдоту: одесского еврея спрашивают, какие нации живут в Одессе. Он отвечает: «10 процентов русские, 10 – украинцы, 5 – молдаване, остальные – местное население»). Даже в статьях об Освенциме – лагере, испепелившем больше миллиона евреев, национальность жертв не раскрывалась. А после государственных антисемитских кампаний, после борьбы с «космополитами», «сионистами», «убийцами в белых халатах» и прочими еврейскими супостатами – даже и слово «еврей» стало в народе почти ругательным и человеколюбивая власть заменила его корявой кликухой «лицо еврейской национальности», не заметив, что по Ленину-Сталину евреи, не имеющие территориальной и ещё какой-то необходимой общности, нацией не считаются. Если предписано молчать о евреях, то тем более неприлично упоминать и их Катастрофу – Шоа. Тут многое сходится: государственная политика антисемитизма и равнодушие советской толпы, неудобство в стране ГУЛАГа говорить о гитлеровских концлагерях и невозможность вспоминать о приложении к злодейству немцев многих местных рук. Когда в 1944-48 гг. велись споры об издании задуманной Альбертом Эйнштейном, а затем собираемой Ильёй Эренбургом и Василием Гроссманом «Чёрной книги» об убийстве евреев нацистами, такие соображения и привели к тому, что ничего не вышло не только из намерения издать её на многих языках мира, но и даже из покорнейшей просьбы Еврейского Антифашистского комитета СССР в ЦК компартии после бесчисленных цензурных кастраций отпечатать хотя бы пару сотен экземпляров для «закрытых фондов» государственных организаций и библиотек. Копии рукописи для предполагавшейся вначале её всемирной публикации были в 1946 году разосланы в 10 европейских стран, США и Палестину; тогда же «Чёрная книга», хоть и не в полном виде, была издана в США и Румынии. А в Советском Союзе она, дополнительно искорёженная правками, дошла до типографии, до отпечатки 95 процентов листов, после чего в 1948 г. власти велели уничтожить набор – книгу в СССР убили. В советском обиходе повелось – молчать о Шоа. Русскому читателю до перестроечной гласности, до конца 1980-х заграничные издания были почти недоступны; ему оставалось тыкаться в вату молчания, которым отечественная власть окутывала Катастрофу. Тут серьёзный вклад СССР в замалчивание и отрицание Катастрофы, столь распространённые сейчас среди юдофобов и профессионалов антиеврейской пропаганды. В 1946 году после долгого сопротивления, преодолённого с помощью известного поэта П. Антокольского, в провинциальном издательстве, в Ростове вышла небольшим тиражом брошюра Александра Печерского «Восстание в Собибуровском лагере» об одном из самых героических дел евреев, которые успешным восстанием положили конец крупнейшему лагерю смерти. Отчество автора, руководителя восстания, «Аронович» в книжке его не упоминалось. Когда передовое в 1960-е годы издательство «Молодая гвардия» выпускало книгу о руководителе восстания в концлагере Собибор Александре Ароновиче Печерском, оно, как и издатели 1946 года, вымарало это «позорящее» отчество. В книге Александр Аронович фигурировал только под лагерным именем «Сашко» - славянизированно. На Украине тогда Евдокия Горб написала и опубликовала «Тревожную юность» - книгу о винницком подпольщике Володе Соболеве, героическом еврейском мальчике, потерявшем на фронте руку, бежавшем из плена и застрелившем немецкого офицера; в книге маму Соболева Анну Ицковну величали Анной Ивановной. Безымянность жертв еврейской Катастрофы, их посмертное повторное вымарывание из памяти продолжали оставаться традицией советской пропаганды. Илья Эренбург, преданный и пламенный советский трибун, обласканный властью и «лично товарищем Сталиным», во многих странах прославленный и проклинаемый, наградами и премиями увенчанный, по части пропаганды и литературы вроде бы всесильный – и ему вязали руки, когда он проталкивал, протискивал в печать тему Катастрофы евреев. По его собственным воспоминаниям, когда он по поручению Совинформбюро написал обращение к американским евреям, помощник советского пропагандистского вождя Щербакова забраковал текст из-за упоминания в нём подвигов евреев на фронте – это, мол, «бахвальство». В 1944 году рухнул и план Эренбурга выпустить «Красную книгу» о евреях в борющейся Красной Армии. Осталось ему, получив за публицистические свои труды в годы войны (больше 1700 статей, 1-1,5 статьи в сутки!) высшую советскую награду – орден Ленина и право на торжественный вечер в главном зале Москвы (Колонном), прочесть публике рассказ «Конец гетто» о героизме еврейских подпольщиков Вильнюса. Рассказ в том же году был опубликован в журнале «Новый мир» и в сборнике И. Эренбурга «Рассказы этих лет». Слава Богу, дал дуба Сталин, оттепель, как назвал то время Эренбург, подточила бетон советской идеологии, стена молчания о Шоа дала трещину, но и крохотную её с какой панической суматохой заделывали! 19 сентября 1962 года «Литературная газета» разразилась стихотворением Е. Евтушенко «Бабий Яр». «Я – каждый здесь расстрелянный старик, я – каждый здесь замученный ребёнок...» и «Еврейской крови нет в крови моей» - это клокотало в стихах, вызывало восторги интеллигентов и проклятия антисемитов. Суперпатриотический поэт напустился на Евтушенко с упрёками в отсутствии патриотизма, ему отвечал С. Маршак. За поэтическими спорами последовала проза. В газете «Литература и жизнь» критик-прохиндей противопоставил евтушенковским «еврейским» стихам о Бабьем Яре эренбурговские 1944-го года, вырубив из них еврейский мотив: «Моя несметная родня!..» Эренбург публично возмутился. В дело встрял сам глава государства Н. Хрущёв, он в 1963 году обругал и Евтушенко и Эренбурга за «искажение политики интернационализма». Редактора «Литгазеты» сместили, и слух пошёл (кажется, ложный), что за евтушенковскую крамолу, Шостакович в Тринадцатой симфонии положил стихотворение на музыку, перед премьерой певец Б. Гмыря и дирижёр Е. Мравинский под давлением антисемитов отказались выступать, взялся дирижировать К. Кондрашин, ему власти поставили условием упомянуть нееврейские жертвы Бабьего Яра – Евтушенко срочно добавил четыре строчки. Симфонию исполнили в Москве и Минске, потом она звучала крайне редко, а само стихотворение не перепечатывалось в СССР 23 года, до 1984 г., когда ради его публикации в трёхтомнике Евтушенко автора заставили врубить туда дежурную советскую гадость про Израиль, убивающий арабов. Но сразу после появления «Бабьего Яра» Евтушенко, по его словам, получил от читателей одобряющих писем больше 20 тысяч, а юдофобских откликов лишь несколько десятков. Шуму, в общем, натворилось много, достаточно, чтобы в 1960-е годы тема уничтожения евреев стала выныривать в печати: Слуцкий и Вознесенский, Сулейменов и Рольникайте, Мерас, Быков, Кузнецов, Рыбаков, ещё кто-то менее видный – промелькивали их произведения, осколки от глыбы Шоа, тему всерьёз не слишком будоража. Удивительно, но даже в распространившейся тогда поэзии бардов, популярной своими антисоветскими выпадами, ни мэтры, ни рядовые попевочники не соображали (не осмеливались?) прикоснуться к Катастрофе. Один Александр Галич, кто и жизнь понимал лучше других, и поистине не боялся ни советской власти, ни снобистского обвинения в политизации поэзии, в шорохе пересохших магнитофонных плёнок бередил память трагедией Януша Корчака (цикл «Кадиш») и рассказом о том, как под мелодию «Тум-балалайки» «в газовой камере мёртвые в пляс». Галич поднимал еврейскую тему Шоа на общечеловеческий уровень, формулируя печально и точно: «Уходит наш поезд в Освенцим сегодня и ежедневно». Галич был автор, особо зажатый властью, потаённый. Но звучали по квартирам его плёнки, как и бродили по рукам переписанные стихи Б. Слуцкого и едва различимые на папиросной бумаге машинописные копии повести Василия Гроссмана «Всё течёт», стыкующей темы еврейской Шоа и украинского Голодомора. Добралось тогда до читателей на советских кухнях и другое творение В. Гроссмана (совместно с Эренбургом) - «Чёрная книга», умерщвлённая советской властью в 1948 году, но в Израиле воскресшая в 1980 г. (основной текст; дополнения изданы в 1993 г. в Москве). Гроссман Василий Семёнович – Иосиф Соломонович... Он родился 29 ноября (12 декабря н.с.) 1905 года в Бердичеве. Новорожденного назвали добротно по-еврейски Иосифом. Русская няня переиначила Иоси в Васю – прижилось так, что и родители привыкли. В 1920-е годы Вася зарабатывал на жизнь, работая то на заготовке дров, то воспитателем в коммуне беспризорников, то рабочим в среднеазиатских экспедициях; тогда же начал писать. В 1929 г. окончил химическое отделение физико-математического факультета Московского университета. До 1932 г. инженер-химик в Донбассе, с 1932 г. из-за болезни (туберкулёз) живёт в Москве, работает на карандашной фабрике имени Сакко и Ванцетти на инженерных должностях, с 1934 г. пишет. Первая повесть "Глюкауф" (из жизни советских шахтеров), первая публикация - рассказ «В городе Бердичеве», напечатанный в апреле 1934 в «Литературной газете». Начинающим Гроссманом восхищались М. Горький («Рассказ мне чрезвычайно понравился»), И. Бабель ("Новыми глазами увидена наша жидовская столица"), М. Булгаков («Неужели кое-что путное удается все-таки напечатать?"), А. Воронский, Б. Пильняк, И. Катаев и Н. Зарудин. Корней Чуковский писал о Гроссмане в 1935 г.: Великолепный мастер, стопроцентный художник, с изумительным глазом, психолог. После него трудно читать других советских писателей. Из письма Гроссмана отцу 6.03.1934: Со мной вдруг все стали очень любезны и даже обещали прикрепить к закрытому распределителю "особенно ответственных" писателей. Ну вот, это то, что называют признание. ... До Отечественной войны Гроссман написал больше двух десятков произведений, включая пьесу "Если верить пифагорейцам", а также опубликовал 4 части романа "Степан Кольчугин" (1937 - 40). Во всех творениях тех лет Гроссман – верноподданный служитель идеологии без страха и упрёка. Бердичев - классическое место «черты оседлости». Его в гражданскую войну разгромили петлюровцы, спасали от погромов красные войска и установилась потом новая действительность – советская. В ней высвечивалось, властно маня, грядущее всеобщее счастье. Гроссман – еврейское дитя Бердичева – оторвался от него 16-летним, в 1921 году, чтобы отдаться устроению новой безнациональной жизни. Гроссман -человек советский стопроцентно, беззаветно и самоотверженно. Он даже идиш не знает. Он не печалится о прошлом еврействе, как Бабель, не воюет с ним, как Багрицкий. Он в советской действительности - рыба в воде. И он не просто русский писатель, он, как заметил Ш. Маркиш, всегда, всю свою жизнь был русским человеком [Ш. Маркиш. Бабель и другие. Киев, 1996, 47]. В рассказе «В городе Бердичеве» Гроссман ностальгически тепло рисует город и его обитателей, но ни трагической погромной темы, ни какого-либо укора советской власти здесь не найти. Как и во всех довоенных его творениях. И самое крупное из них, «Степан Кольчугин» - роман вполне по общеобязательной идеологической мерке, а евреи, какие есть в нём, - советские интеллигенты, оторванные от еврейства. Гроссман в 1930-е годы зачарован большевиками и новой жизнью, у него ни звука о дурном – коллективизации, арестах и т.п., тем более о советском разорении еврейского быта и культуры. И антисемитизм у Гроссмана-писателя всегда связан со старым режимом, с царизмом. Роман "Степан Кольчугин" остался неоконченным – в 1941-м началась война. Великая Отечественная. Гроссмана, близорукого и туберкулёзного, на фронт не брали. Но он пробился - с августа 1941-го до дня победы в 1945-м корреспондент центральной военной газеты «Красная звезда» подполковник Василий Гроссман вместе с армией отступал до Сталинграда и потом наступал до Берлина, бесстрашно бросаясь в самые гибельные места. Его очерки ходили по солдатским рукам, его публикация в «Красной звезде» в июле-августе 1942 года "Народ бессмертен" была первой в советской литературе повестью об Отечественной войне. Сталин не жаловал Гроссмана, до войны отказал ему в Сталинской премии за «Степана Кольчугина», но его газетную статью «Направление главного удара» велел размножить и указал «изучить всему командному составу». (Из воспоминаний С. Липкина: «Вы теперь можете получить все, что попросите», — сказал Гроссману Эренбург. Но Гроссман ни о чем не просил). Очерк Гроссмана «Треблинский ад» стал документом Нюрнбергского процесса главных германских военных преступников 1946 года. Гроссман вернулся с войны с боевыми наградами, среди них ордена Красного Знамени и Красной Звезды. Тут и обнаружилось, что советский человек и русский писатель Гроссман не ко двору. Потому что погода на дворе стояла слякотная. Удушающая и антисемитская стояла погода. А Гроссман напитался в годы войны еврейской трагедией, потерял мать, погибшую в бердичевском гетто, увидел опустевшую от евреев родную свою Украину, ощутил и обдумал ужас гитлеризма и несвободы – и свербило его о том обо всём хоть чуть-чуть сказать. В 1943 г. Гроссман написал рассказ о массовой казни евреев «Старый учитель». Замечательный рассказ, но тяготеющий к некоторому «романтизму», к выдумке, к символике: девочка Катя закрывает перед расстрелом глаза старому учителю Розенталю; кузнец Хаим бросается на немца-конвоира – акт сопротивления, увы, мало типичный... В октябре 1943 г. Гроссман в очерке «Украина» упомянул о слухах про уничтожение евреев в Бабьем Яре – больше советской пропаганде не дозволялось. Гроссман, однако не утихомирился, он немного отвёл душу в очерке «Украина без евреев», опубликованном в конце 1943 г. в газете на идиш «Эйникайт» - на русском языке его ещё, возможно, не хотели печатать из-за глухих намёков в нём на причастность украинцев к Шоа. «Украина без евреев» - почти библейский плач: «Народ злодейски убит... Злодейски убиты ломовые извозчики, трактористы, шофёры... злодейски убиты учёные... злодейски убиты бабушки... злодейски убиты некрасивые и глупые... злодейски убиты горбатые...» - это рыдание «злодейски убиты» десятки раз повторяет, выкрикивает Гроссман, словно еврей на молитве раскачивается, и завершает, итожа: «Все злодейски убиты, многие сотни тысяч, миллион евреев на Украине». И там же в отчаянии замахнулся Гроссман, как за полгода до него Эренбург (тоже только на идиш), на руководящую пропагандистскую установку не выделять страдания евреев: Не было ещё такой страшной бойни, никогда не убивали так организованно, в таком массовом масштабе, так жестоко невинных и беззащитных людей. Это величайшее преступление, какое помнит история... ...Гроссман шёл по освобождаемой дымящейся земле и обнаруживал в Катастрофе евреев не только шокирующие частности, но и ещё более страшные закономерности. В 1945 году он вступил с наступающими частями в нацистский лагерь уничтожения евреев Треблинка. В очерке «Треблинский ад» - первом описании работы немецкой промышленности смерти В. Гроссман, являя картину организованного убийства, попытался высветить душевное состояние жертв и палачей, человеконенавистническую логику уничтожения; он писал о нацистской иерархии народов, очерёдности их истребления и порабощения. Война звалась Великой и ставила великие вопросы - Гроссман рвался на них ответить. Да не тут-то было. Партия диктовала безмыслие, и Гроссман, беспартийный, оборачивающийся к еврейству, задумывающийся, был ей ни к чему. Уже его пьеса "Если верить пифагорейцам", написанная до войны и опубликованная в 1946, вызвала резкую критику. Слабая пьеса, литературная неудача, но ругали её не за это; автору приписали пропаганду пифагорейской мистики. В пьесе о том ни звука, ни помысла; можно только с большой натяжкой предположить, что уже в названии Гроссман затаил намёк на аналогию современности с культом вождя в древней секте пифагорейцев, и тот намёк – покушение на свыше предписанную народу несвободу - власть учуяла. И отреагировала в главной своей газете «Правда» 4 сентября 1946 г.: «ублюдочное произведение... двусмысленное и вредное... злостный пасквиль на нашу действительность, на наших людей». В 1947 г. Гроссман инсценировал «Старого учителя» и передал театру им. Вахтангова. Театр выплатил Гроссману за пьесу аванс, но затем отказался от постановки, даже деньги назад не потребовав – еврейская тема уже кусалась. Михоэлс предложил Гроссману перевести пьесу на идиш для Еврейского театра: «Короля Лира я сыграл, а теперь сыграю учителя. Это будет моя последняя роль». Пьесу перевели, театр начал работу, дело пошло, правда, случилась досадная заминка, когда пришлось Михоэлсу отвлечься на пару дней, съездить в командировку в Минск... А там его убили – начался поход Сталина против советских евреев. Вместе с Михоэлсом умирали и надежды Гроссмана. На похоронах Михоэлса С. Липкин заговорил с Гроссманом о сталинской политике выселения во время войны целых народов. Гроссман попытался оправдать это военной необходимостью и сотрудничеством выселяемых с врагом. Липкин вспоминал: «Я тогда сказал: «Что вы запоете, когда то же самое случится с евреями?». Гроссман посмотрел на меня: «А вы знаете, все может быть»». Он, видно, и пытался ещё спрятаться от действительности, и томился мрачными ожиданиями. В том же 1948 году произошла травмирующая история с запретом «Чёрной книги» - несколько лет огромного авторского и редакторского труда Гроссмана пропали. Уж как он старался её спасти! Сминал собственную душу. Любопытный штрих в печальной истории «Чёрной книги», передающий обстановку вокруг создания сборника и внутри её команды. 13 октября 1944 г. на заседании литературной комиссии, готовившей книгу, два её редактора, В. Гроссман и И. Эренбург, обсуждают обработку свидетельств жертв Катастрофы. Издание книги под большим вопросом, высшее партийное начальство обещает её напечатать, «если она будет хорошей» (Эренбург ехидно замечает на заседании: Авторами книги являемся не мы, а немцы... я не понимаю, что значит «если она будет хорошей», это не тот роман, содержание которого неизвестно). А начальство под «хорошестью» подразумевает утопить уничтожение евреев в общем страдании войны и замаскировать участие в убийствах местного населения. В. Гроссман, ещё не автор антисоветских романов, но уже обожжённый еврейской трагедией, склоняется ради спасения книги угодить руководящей воле. Эренбург же лезет на рожон, ему важно показать жуткую особость поголовного истребления евреев: Речь идёт о том, чтобы воспроизвести систему, начиная с заявления Гитлера, что, как бы ни кончилась война, в Европе не останется живого еврея. И дальше в стенограмме: Гроссман: Когда я читал материал... мне бросилось в глаза слишком частое употребление слова «еврей»... Если книга целиком говорит об евреях, то нужно избегать слова «еврей»... это вызывает раздражение. Можно писать «людей собирали» или «люди пошли на площадь», «упало 5 человек», а не писать слово «еврей». Эренбург: ...когда человек пишет, что случилось, то он пишет, что всех евреев обязали носить повязки, потом повели... когда человек это рассказывает, он не может не сказать слово «еврей»... Если сказать «людей загнали в гетто», это неправдоподобно. Я не вычёркивал это, я не вычёркивал термин «полицай»... Установка, кто был точно данный полицай, будет носить тяжёлый характер. Я не вычёркивал слова «еврей», я зачёркивал слово «украинец» и писал «полицай»... Никто на эти случаи не может обидеться... ...нужно показать, что евреи были в тяжёлом положении. Я оставил в тексте такую вещь: «Некуда пойти, ни в один дом не пустят...» Меня попросили убрать, я согласился, потому что это не составляло тему – вопрос о Голландии, но я добился, что детали, которые передают обречённость, чтобы они остались... Эренбург вскоре понял, что плетью партийный обух не перешибить, и отказался работать, а Гроссман старался до конца, наступал себе на горло, подлаживаясь под партийное начальство. Курьёз: и в Израиле публикация «Чёрной книги» не обошлась без противодействия. Один из ведущих историков боялся, что книга тендециозна по-советски: страдания евреев преуменьшены, содействие их убийству местного населения скрыто, а помощь евреям преувеличена и т.п. Основанием для недоверия было наличие в материалах «Чёрной книги» предисловия В. Гроссмана, выдержанного именно в таком духе: здесь верноподданически цитировался Сталин и торжествовала идея «дружбы советских народов». Из израильского далека 1978 года, конечно, достаточно нелепым и даже безнравственным смотрелся текст, написанный советским писателем Гроссманом в 1946 году в последнем усилии спасти «Чёрную книгу». В итоге хлопоты Гроссмана за судьбу «Чёрной книги» обернулись ещё одним ухабом на её пути к читателю. Несчастливыми, как заговорёнными, оказывались самые благие намерения Гроссмана – колдовали над его судьбой ведьмы-подруги Юдофобия с Советской властью. Угодливое предисловие не помогло, не могло помочь: «Чёрную книгу» смолола антисемитская мельница, которую Сталин раскручивал в послевоенные годы. А русский советский писатель Вас. Гроссман был Иосифом Соломоновичем из Бердичева... Бедный средневековый испанский марран – крещёный еврей, не желавший порвать с иудейством: ему бы зажечь свечку накануне субботы, а в воскресенье отстоять заутреню в соборе. Но инквизиция тут как тут. В 1949 г. Гроссман закончил роман «За правое дело» о центральной битве прошедшей войны, о Сталинграде. В романе жили еврейские персонажи, в основном, из-за них в журнале «Новый мир» волынили с публикацией. Главный редактор К. Симонов просто сказал: «Нельзя», заменивший его позднее А. Твардовский благожелательно объяснял Гроссману: «Слишком реально, мрачно показаны трудности жизни населения в условиях войны, да и сама война; мало о Сталине; еврейская тема [выпячена] – один из главных героев, физик Штрум-еврей, врач Софья Левинтон, описанная с теплотой, – еврейка…. Ну, сделай своего Штрума начальником военторга». «А какую должность ты бы предназначил для Эйнштейна?» - огрызнулся Гроссман. Член редколлегии «Нового мира» М. Шолохов высказался: «Роман Гроссмана – плевок в лицо русского народа». (Еврею не положено писать о русском подвиге в Сталинграде – считал юдофобствующий Шолохов. Но забавно: на предложение самому написать о Сталинграде объявил: «Не буду, так как хуже Гроссмана не положено, а лучше не могу»). У романа нашлось немало врагов, однако на сторону Гроссмана Твардовский привлёк А. Фадеева, официального начальника советских писателей. Вместе они протолкнули роман в печать, уговорив автора на поправки. Три года Гроссман корежил рукопись: изменил заглавие, дописал о Сталине, пристегнул положительного русского физика – девять вариантов романа прокрутил, и наконец А. Фадеев смог благословить печатание. Четыре номера «Нового мира» 1952 года, с июльского по октябрьский, вынесли на свет «За правое дело». И тут же 13 октября 1952 г. созванное по указанию Фадеева заседание в Союзе писателей выдвигает роман Гроссмана на высшую награду – Сталинскую премию. Успех! Восторги читателей и критиков, два центральных издательства готовы напечатать роман. Но именно эти времена - роковые: в августе 1952-го расстрел Еврейского Антифашистского Комитета, в ноябре процесс Сланского в Чехословакии с провозглашением евреев врагами социализма. А 13 января 1953 г. в СССР объявили о заговоре еврейских врачей-«убийц в белых халатах». У властей вызрела идея фокусировки на евреях «справедливого народного гнева». Было решено по апробированному в 1930-е годы примеру организовать письмо от группы видных еврейских деятелей правительству с заверением в преданности и провоцирующим требованием беспощадной расправы с врачами-«убийцами». Гроссман письмо подписал, может быть в надежде предотвратить массовую мясорубку евреев (его мотивы и самоедство после того позора легко выявить в аналогичной ситуации Штрума – героя последующего романа «Жизнь и судьба»). Но это не отменяло предопределённости его, личной, гроссмановской, еврейской судьбы. Она выявилась уже 16 января 1953 г. при обсуждении романа «За правое дело» в издательстве «Советский писатель», где его должны были опубликовать. Книгу здесь назвали идейно и художественно порочной, автора обвинили в «еврейском национализме». 2 февраля на редколлегии «Нового мира» приглашённые военные чины и литературные функционеры опять поносили роман и присутствующего автора. Гроссман отбивался, упрёков не принимал – держался. Твардовский от Гроссмана по сути отступился. Публично собаки были спущены, как полагалось, «Правдой», её статьёй 13 февраля 1953 г. «О романе Гроссмана «За правое дело». Автор её записной юдофоб М. Бубеннов писал: «Образы советских людей в романе обеднены, принижены... Гроссман не показывает партию как организатора победы». Бубённов упрекал Гроссмана за еврейские образы профессора Штрума, который «не имеет никакого отношения к войне» и врача Софьи Осиповны Левинтон (тут напоминание о том, что евреи не воевали, и прямая отсылка к «еврейским врачам-убийцам» - темы популярные). И ещё Бубеннов, распалённый завистью (он соорудил бездарный, не замеченный критиками военный роман), обнаружил у Гроссмана: «Идейная слабость... повлекла за собой слабость художественную». Затем покатилось. Четыре месяца имя Гроссмана полоскали в газетах, включая его бывшую родную «Красную звезду», на специальных сборищах в «Новом мире» и в Союзе писателей. Мастера отечественного книгоделия неистовствовали: «Это прямо-таки диверсия» (А. Первенцев), «Мне очень нравится статья Бубенного... Надо задуматься» (А.Караваева), «На романе Гроссмана можно проследить, что никакой талант не спасет произведение при его идейных ошибках» (Г.Николаева). Гроссман, как было принято, письменно каялся. Выручила смерть Сталина в марте 1953-го и откат антисемитской кампании. В 1954-56 гг. «За правое дело» трижды вышел отдельными изданиями. В 1955-м Гроссмана к его 50-летию наградили орденом Трудового Красного знамени. Судьба, похоже, наладилась. Только стыд, надо думать, мешал. Не могли ведь не жечь совесть и подпись под окаянным письмом-призывом покарать еврейских врачей, и позор предисловия к «Чёрной книге», и покорное уродование романа «За правое дело» и вымаливание прощения за него – всё трусость и унижение. А ведь он и на фронте не дрожал. А ведь он хотел быть в общем строю, с советским народом едино шагающим, едино мыслящим... Но вынесло маррана из бодрых рядов. Не признали, выходит, своим. Хотел в церковь к заутрене, а его в синагогу, к выносу Торы. Что ж, капало, капало, а капля, известно, камень точит. Душа же, опять-таки известно, не камень - помягче. И так ли, иначе ли, но тут у Гроссмана поворотная точка. Он бросает перчатку партийному дракону. Больше он себя не ломает. Когда по отмашке властей травили Пастернака, когда его самые взахлёб поклонники вроде Николая Чуковского или специально подоспевшей из Ленинграда на московское сборище-судилище В. Пановой вышвыривали поэта из Союза писателей – Гроссман, не слишком любивший стихи Пастернака, счёл своим долгом поддержать шельмуемого поэта сердечным письмом. Но это единичный выстрел. Гроссман разворачивается на безоглядную войну – бить тяжёлой артиллерией, прямой наводкой. Его судьбу, начиная с военных лет, лепит юдофобия, то гитлеровская, то сталинская, от двух тиранических режимов. Напрашивается связать их: еврейский погром и общую несвободу, смерть и неволю. И с пятидесятых годов зачинаются главные, итоговые книги Гроссмана «Всё течёт» (начата в 1955-м) и «Жизнь и судьба», которая задумывалась-зарождалась ещё в 1950-м как продолжение романа «За правое дело»: здесь частности его собственной биографии вкрапились в общую картину мира на его критическом переломе середины 20 века, когда схватились Добро и Зло, свобода и рабство, мир и война. Обе книги писались одновременно и перекликаясь; повесть «Всё течёт», в основном, сосредоточена была на советской проблематике, роман «Жизнь и судьба» брал много шире – здесь смертоносные миры Гитлера и Сталина сходились между собой и противостояли Человеку. «Жизнь и судьба» - книга толстовского размаха, всеохватная. В ней появились и засверкали высшей точностью картины жизни и гибели вплоть до поведения в газовой камере, описание фронта или эвакуации, быта лагеря и настроений узников, психологии убийц и убиваемых. А наряду с бытийным пластом, опираясь на него, прорастают и вздымаются до откровений (по тем временам) авторские раздумья. В 1960 году Гроссман сдал роман в журнал «Знамя», надеясь, что этот официоз милее властям, чем передовой по тем временам «Новый мир», и следовательно, легче получит разрешение на публикацию. Редколлегия, однако, сориентировалась: «вещь политически враждебная», автор обязан «изъять из обращения экземпляры рукописи своего романа и принять все меры к тому, чтобы рукопись не попала во вражеские руки». Запахло тюрьмой и изъятием рукописи. Гроссман спрятал два её экземпляра у близких; один из них был поэт С. Липкин. 14 февраля 1961 г. к Гроссману нагрянул КГБ, забрали рукописи «Жизни и судьбы» с черновиками и заметками — все кануло неизвестно куда. Гроссман пожаловался Н. С. Хрущеву, написал: «Отнять у меня книгу — это то же, что отнять у отца его детище... Нет смысла, нет правды в нынешнем положении, — в моей физической свободе, когда книга, которой я отдал жизнь, находится в тюрьме, — ведь я ее написал, ведь я не отрекаюсь от нее». Через несколько месяцев его принял высший партийный идеолог М. А. Суслов, вернуть рукописи отказался, издавать роман тоже: «Можно напечатать не раньше, чем через 250 лет». (Промахнулся партвождь: С. Липкин в 1974 г. с помощью В. Войновича и академика А. Сахарова переправил за рубеж фотопленку романа; «Жизнь и судьба», убитая вроде бы ещё вернее «Чёрной книги», подобно ей возродилась из небытия в Швейцарии в 1981 году (17 лет, как автор умер), затем в Париже (1983 г., премирована как лучшая иностранная книга года) и, наконец, в 1988 году в СССР. И "Все течет", доработанная к августу 1963 г., тоже вынырнула в 1970 г. во Франкфурте-на-Майне и вышла помимо русского на семи языках). Советские функционеры, в начале 1960-х либеральные настолько, что год спустя после расправы с Гроссманом опубликовали солженицынский «Один день Ивана Денисовича», своё дело знали: повесть Солженицына была только против прошлых и сталинских кошмаров, Гроссман был много страшнее. «Жизнь и судьба», писал Ш. Маркиш, первое по времени по-настоящему антисоветское антитоталитаристское произведение, «Солженицын придёт позже» [Ш. Маркиш. Бабель и другие. Киев, 1996, 74]. Рискну заметить, что Гроссман не только раньше, но и точнее, справедливее Солженицына: тот, рассуждая о взаимоотношениях евреев и русских, лелеет свои (резонные для русского патриота) симпатии к русским, а Гроссман голодомор украинцев и Шоа евреев уравнивает в бесчеловечности, его душа болит за всех одинаково. В повести «Всё течёт» Гроссман говорит об истреблении украинских крестьян-«кулаков»: Какую муку приняли! Чтобы их убить, надо было объявить - кулаки не люди. Вот так же, как немцы говорили: жиды не люди. ...в городе по карточкам рабочим по восемьсот грамм давали. Боже мой, мыслимо ли это - столько хлеба - восемьсот грамм! А деревенским детям ни грамма. Вот как немцы – детей еврейских в газу душили: вам не жить, вы жиды... В том же ряду видит Гроссман ещё одну национальную трагедию – армянскую. Это уже в «Добро вам!» - заметкам о путешествии в Армению, написанным в 1962-63 гг. последними перед смертью. В финале очерка автор оказывается на сельской свадьбе, где люди говорят двух геноцидах, свой не отличая от чужого: В речах почти не говорилось о молодоженах, об их будущей счастливой жизни. Люди говорили о добре и зле, о честном и трудном труде, о горькой судьбе народа, об его прошлом, о надеждах на будущее, о плодородных землях Турецкой Армении, которые были залиты невинной кровью, об армянском народе, рассеянном по всем странам света, о вере в то, что труд, доброта сильней любой неправды. В какой молитвенной тишине слушали люди эти речи: никто не звенел посудой, не жевал, не пил - все, затаив дыхание, слушали. Потом заговорил худой седой мужик в старой солдатской гимнастерке... Он говорил о евреях. Он говорил, что в немецком плену видел, как жандармы вылавливали евреев-военнопленных. Он рассказал мне, как были убиты его товарищи - евреи. Он говорил о своем сочувствии и любви к еврейским женщинам и детям, которые погибли в газовнях Освенцима. Он сказал, что читал мои военные статьи, где я описываю армян, и подумал, что вот об армянах написал человек, чей народ испытал много жестоких страданий. Ему хотелось, чтобы об евреях написал сын многострадального армянского народа. За это он и пьет стакан водки. Я низко кланяюсь армянским крестьянам, что в горной деревушке во время свадебного веселья всенародно заговорили о муках еврейского народа в период фашистского гитлеровского разгула, о лагерях смерти, где немецкие фашисты убивали еврейских женщин и детей, кланяюсь всем, кто торжественно, печально, в молчании слушал эти речи. Их лица, их глаза о многом сказали мне. Кланяюсь за горестное слово о погибших в глиняных рвах, газовнях и земляных ямах, за тех живых, в чьи глаза бросали человеконенавистники слова презрения и ненависти: "Жалко, что Гитлер всех вас не прикончил". Резня армян турками, еврейская Шоа, украинское голодное людоедство - Гроссман не настолько близорук, чтобы не заметить различий. Но все эти кошмары от одного корня – ненависти, подстёгивающей тайную тягу человека к убийству. И тут хилый очкарик Гроссман встаёт против динозавра. Испокон веку повелось: война – естественное и достойное занятие человека. Воины - герои сказок всех народов – кому Роланд, кому Илья Муромец. Гераклит восторгался: "Война - отец всех, царь всех: одних она объявляет богами, других - людьми, одних творит рабами, других - свободными... Война общепринята... вражда - обычный порядок вещей... все возникает через вражду..." [Цит. по К. Поппер. Открытое общество и его враги. М. 1992. Т. 1, с.46]. И так сквозь историю, от Ассаргадона через Цезаря, Наполеона и до Гитлера со Сталиным. Для Гроссмана война антиприродна, вот в «Жизни и судьбе» описание боя: «Виляя тяжелым, полным шелкового волоса хвостом, побежала лисица, а заяц бежал не от нее, а вслед ей; поднялись в воздух, маша тяжелыми крыльями, соединенные, быть может, впервые вместе хищники дня и хищники ночи...» – война –абсолютное Зло, даже не из-, а от-меняющее естественные законы природы, жизнь обращающее в смерть. Гроссман не одним только литературным почерком перекликается с Л. Толстым, он и мыслью следует. Даже ещё категоричней – один из персонажей «Жизни и судьбы» излагает соображение Гроссмана о русской действительности: От Аввакума до Ленина наша человечность и свобода партийны, фанатичны, безжалостно приносят человека в жертву абстрактной человечности. Даже Толстой с проповедью непротивления злу насилием нетерпим, а главное, исходит не от человека, а от Бога. Ему важно, чтобы восторжествовала идея, утверждающая доброту, а ведь богоносцы всегда стремятся насильственно вселить Бога в человека, а в России для этого не постоят ни перед чем, подколют, убьют - не посмотрят. В «Жизни и судьбе» Гроссман чётко, не прячась за намёки, провёл параллель между нацизмом и большевизмом, провозгласил главной целью и ценностью человека - свободу. И антисемитизм, о котором Гроссман в романе много и поразительно для той поры, пятьдесят лет назад, рассуждает, определяется им как вершина мирового Зла, вырастающая итогом подавления человеческой свободы. (Это, повидимому, перекликается с бегством от свободы, о котором писал Э. Фромм; Шоа - бегство до крайности, до тупика). Когда-то Гроссман сказал Эренбургу об авторских отступлениях от сюжета в романе «За правое дело»: «То, что вы назывете «отступление», для меня главное, это наступление». Таким наступлением было размышление об антисемитизме и авторитарном государстве в «Жизни и судьбе» - неслучайно при первой публикации романа в журнале «Октябрь» в 1988 г. редакция выбросила эту главку: Россия, хоть и новая, «перестроечная», продолжала держать оборону против гроссмановской правды. Уже завершаясь, судьба Гроссмана в очередной раз преподнесла ему урок несвободы и антисемитизма. С. Липкин вспоминал: когда Твардовский хотел в «Новом мире» напечатать «Добро вам!», цензура всё пропустила, потребовала выбросить только десяток строчек (второй абзац вышеприведенной цитаты), упоминающих еврейскую трагедию. Гроссман отказался наотрез. Это было в 1963 году – как ему, должно быть, осточертело! Время шло, а каток юдофобии всё ездил и ездил, расплющивал душу. Через год, в 1964-м Гроссман умер от рака. Оперировавший его хирург сказал, что опухоль появилась у Гроссмана точно в тот год, когда у него арестовали роман – отобрали «Жизнь и судьбу». Перед смертью просил загнанный марран: «Похороните меня на еврейском кладбище». И того не вышло. А очерк «Добро вам!» (поэт Липкин называет его поэмой) увидел свет ещё через год в журнале «Литературная Армения». И – всё-таки без тех злополучных строчек об евреях. Сегодня критики дружно восторгаются мыслью и отчаянной смелостью Гроссмана, выкрикнувшего смертельно опасные для тогдашнего СССР слова о родстве советского и гитлеровского режимов и яростно вознесшего совершенно враждебные им, затоптанные ими ценности: свободу и доброту. Из «Всё течёт»: ... святой закон жизни: свобода человека превыше всего; в мире нет цели, ради которой можно принести в жертву свободу человека. ...революционная одержимость, фанатическая вера в истинность марксизма, полная нетерпимость к инакомыслящим привели к тому, что Ленин способствовал колоссальному развитию той России, которую он ненавидел всеми силами своей фанатичной души. Спор, затеянный сторонниками русской свободы, был наконец решен – русское рабство и на этот раз оказалось непобедимо. Ленинский синтез несвободы с социализмом ошеломил мир больше, чем открытие внутриатомной энергии. Европейские апостолы национальных революций увидели пламень с Востока. Итальянцы, а затем немцы, стали по-своему развивать идеи национального социализма. ...закон сохранения насилия. Такой же простой, как закон сохранения энергии. Насилие вечно, что бы ни делали для его уничтожения, оно не исчезает, не уменьшается, а лишь превращается. То оно в рабстве, то в монгольском нашествии. То перекочует с континента на континент, то обернется классовым, то из классового станет расовым, то из материальной сферы уйдет в средневековую религиозность, то обрушится на цветных, то на писателей и художников. а в общем количество его на земле одинаково, а хаос его превращений мыслители принимают за эволюцию и ищут ее законы. А у хаоса нет законов, ни развития, ни смысла, ни цели. Из «Жизнь и судьба» : Жизнь — это свобода... Счастьем, свободой, высшим смыслом жизнь становится лишь тогда, когда человек существует как мир, никогда никем не повторимый... Лишь тогда он испытывает счастье свободы и доброты, находя в других то, что нашел в самом себе. ... это доброта старухи, вынесшей кусок хлеба пленному... доброта крестьянина, прячущего на сеновале старика-еврея... доброта без свидетелей, малая... доброта людей вне религиозного и общественного добра. Из «Добро вам!»: ...я сидел за столом со старым, плохо грамотным мужиком в замасленном пиджачке и в кирзовых сапогах, и то волнение сердца, которое не состоялось во многих случаях моей жизни, захватило меня. Тут уж не было ни Армении, ни России, не было мыслей о Национальном характере, а была душа человека... та душа, что по-человечески хороша и в пензенской деревушке, и под небом Индии, и в заполярной яранге, - ведь хорошее всюду есть в людях, потому что они люди. Эта душа, эта вера жила в неграмотном старике, и она была проста, как его жизнь, его хлеб, без единого пышного слова, без высокой проповеди, и глаза мои наполнялись слезами от того, что я вдруг понял силу этой души, обращенную не к небесному богу, а к людям, понял, что Алексей Михайлович не может жить без этой обращенной к людям веры в добро и доброту, как не может жить без хлеба и воды, и что он не колеблясь пойдет на крестную смертную муку, на самую страшную бессрочную каторгу ради нее. Есть дар высший, чем дар, живущий в гениях науки и литературы, в поэтах и ученых. Много есть среди одаренных, талантливых, а иногда и гениальных виртуозов математической формулы, поэтической строки, музыкальной фразы, резца и кисти людей душевно слабых, мелких, лакействующих, корыстных, завистливых, моллюсков-слизняков, в которых раздражающая их тревога совести способствует и сопутствует рождению жемчуга. Высший дар человеческий есть дар душевной красоты, великодушия и благородства, личной отваги во имя добра. Это дар безымянных, застенчивых рыцарей, солдатушек, чьим подвигом человек не становится зверем. Гроссман – моралист полёта высокого, от досоветской великой русской литературы, от Льва Толстого и Чехова. Но, может быть, в первую очередь он писатель, прозаик, силу которого заметил с первых его опытов М. Горький, против своего обыкновения сразу подтолкнувший Гроссмана в печать. Тот первый опыт, между прочим, был рассказ «В городе Бердичеве» - сегодня, заглянув в его текст, нетрудно убедиться, что Горький не ошибся. Когда-то советский лагерник В. Шаламов сказал, что описать ад концлагерного уничтожения может лишь тот, кто побывал там, на дне, и, обожжённый, он может вынырнуть и донести, если силы найдутся, ту боль до непосвящённых. Вроде бы правда. Кто сделал зримой лагерную смерть? Бывшие узники лагерей: советских Ю. Марголин, В. Шаламов, А. Солженицын, Е. Гинзбург, немецких Э. Визель, Т. Боровский... Остальное – только возле, только отражение, будь ты хоть Б. Слуцкий или А. Вознесенский. Гроссман тоже в гетто не умирал и в газовую камеру не входил, но гроссмановские сцены гибели евреев в «Жизни и судьбе», может быть, лучшие в художественной литературе, посвящённой Шоа: Смерть! Она стала своей, компанейской, запросто заходила к людям, во дворы, в мастерские, встречала хозяйку на базаре и уводила ее с кошелочкой картошки, вмешивалась в игру ребятишек, заглядывала в мастерскую, где дамские портные, напевая, спешили дошить манто для жены гебитскомиссара, стояла в очереди за хлебом, подсаживалась к старухе, штопавшей чулок. Смерть делала свое будничное дело, а люди свое. Иногда она давала докурить, дожевать, иногда настигала человека по-приятельски, грубо, с глупым гоготом, хлопнув ладонью по спине. Казалось, люди, наконец, стали понимать ее. Она открыла им свою будничность, детскую простоту. Уж очень легок был этот переход, словно через мелкую речушку, где переброшены деревянные кладки с берега, где дымят избы. На пустынную луговую сторону, - пять-шесть шагов. И все!.. Или: Смерть стояла во всю громадную величину неба и смотрела – маленький Давид шел к ней своими маленькими ногами. Это по дороге в газовую камеру. А вот и смерть в газе: Софья Осиповна Левинтон ощутила, как осело в ее руках тело мальчика. Она опять отстала от него. В подземных выработках с отравленным воздухом индикаторы газа – птицы и мыши погибают сразу, у них маленькие тела, и мальчик с маленьким птичьим телом ушел раньше, чем она. «Я стала матерью», – подумала она. Это была ее последняя мысль, а в ее сердце еще была жизнь: оно сжималось, болело, жалело вас, живых и мертвых людей; хлынула тошнота, Софья Осиповна прижимала к себе Давида, куклу, стала мертвой куклой. Удивительно, что в книге, переполненной трагедиями войны и тоталитаризма, Гроссман находит отдушину для своей горюющей мысли. Русский узник немецкого концлагеря говорит в романе: Чем шире, больше открывалась мне тьма фашизма, тем ясней видел я – человеческое неистребимо продолжает существовать в людях на краю кровавой глины, у входа в газовню... Я увидел, что не человек бессилен в борьбе со злом, я увидел, что могучее зло бессильно в борьбе с человеком... Гроссман этим оптимизмом советского человека-победителя отличен от Т. Боровского, тот, лагерник, нашёл Зло всесильным и – покончил с собой. А у Гроссмана, как точно заметила израильская исследовательница Л. Дымерская-Цигельман, бездетная женщина Софья Левинтон ощущает себя матерью в момент уничтожения – символ бессмертия евреев, символ неистребимости жизни. Этот мотив зазвучал с самого начала гроссмановского писательства, с того первого его «В городе Бердичеве», где он при описании мучительных родов вырывающийся младенческий вопль называет: «голос всегда побеждающей жизни». Всегда побеждающей – даже и в Шоа. И на излёте собственной жизни (мученической) и судьбы (писательской) Гроссман, ни на йоту не изменяя себе, завершает свою последнюю большую работу «Добро вам!» описанием армянской свадьбы – обряда, обещающего продление рода, торжество жизни: Барабан гремел победно, оглушительно, лицо носатого барабанщика было неумолимо весело: что бы ни было, жизнь продолжается, жизнь народа, идущего по каменной земле. ...Пусть обратятся в скелеты бессмертные горы, а человек пусть длится вечно. Наверное, многое я сказал нескладно и не так. Все складное и нескладное я сказал любя. Баревдзес - добро вам, армяне и не армяне! Тут в самый раз, вдохновившись гроссмановскими надеждами, завершить печальный разговор о художнике, нашедшем в мире несвободы свою свободу сказать правду о человеке.
«Окна» (Израиль), 22 и 29 декабря, 2005 г.